МАРК ВАЛЕРИЙ МАРЦИАЛ • ПЕРЕВОДЫ И МАТЕРИАЛЫ
L. IL. IIL. IIIL. IVL. VL. VIL. VIIL. VIIIL. IXL. XL. XIL. XIIL. XIIIL. XIVL. DE SPECT.

марциал


Пер. с нем. К. В. Лощевского. © Юнгер Ф. Г. // Юнгер Ф. Г. Восток и Запад: эссе. — СПб.: Наука, 2004. — 369 с. (Сер. «Слово о сущем»). ISBN 5-02-026866-6. Стр. 5—27.

I

Для Марциала Рим был прекраснейшим изо всех городов, и у него имеются все основания воспевать его, ибо немного есть поэтов, о которых можно было бы с такой уверенностью сказать, что своим именем они благодарны какому-то определенному месту. Кем бы он стал, если бы оставался в своем родном Бильбилисе, если бы не принес свое врожденное остроумие на Форум, если бы не прошел школы римской жизни? Ни в каком другом месте он не смог бы стать тем, кем он был в Риме. Он и сам осознавал это, ведь, находясь в изгнании, он жаловался, что ему не хватает его слушателей, а все, что было им там написано, кажется лишь своего рода дополнением к тому, что было им создано в лучшие времена. Вдали от Рима он был далек и от привычной ему аудитории знатоков; он был лишен не только библиотек и театров, но и тонкой оценки и того духа, который только и оживляет материал. Обсуждаемыми им предметами Марциал обязан городу, возбуждаемым ими интересом — тому обстоятельству, что он повествует о Риме. Деревни и провинциальные города не могут сформировать эпиграмматиста, ибо какую ловкость, какую способность к краткости, к стремительным оборотам речи могут они ему дать? Ему необходимо такое место, где люди теснят друг друга, где все и вся оживляется великим противоборством интересов. Лишь скопление противоречий, столкновение противоположностей, обилие нелепостей могут пробудить остроумие. Римляне изнежены, у них длинные величавые носы, носы весельчаков и насмешников, носы, подобные рогам носорогов. Лишь здесь, где каждый остроумен, возможен триумф остроумия.

К тому же и богатство комических персонажей максимально там, где на ограниченном пространстве города совместно проживает огромная масса людей где количество и многообразие стремлений словно бы спрессовывает остроумие. Какое поле для деятельности предоставляет гигантский Рим таланту, способному воспринять и выразить комические отношения! В нем нет недостатка в охотниках за удачей, в паразитах, в разбогатевших бедняках и разорившихся богачах, в авантюристах самого отчаянного сорта. Чревоугодники и нищие, скряги и транжиры, сладострастники, комические старики, щеголи и хвастуны, подхалимы, льстецы и мошенники, охотящиеся за чужими наследствами, представлены в нем столь же богато, что и люди, которым присущи комические уродства и телесные недостатки. Здесь все словно бы справлено в некоем котле; здесь сталкиваются друг с другом люди со всех краев империи, совершенно различные по своему происхождению, языку, способностям и влиянию.

Город же никоим образом не считается со всеми этими различиями; он требует, чтобы каждый считался с ним, и неумолимо перемалывает в своих мельницах даже самое грубое зерно. То, что не соответствует нравам, обычаям, соглашениям, не имеет здесь никаких шансов на успех; но чем тоньше вкус, тем сильнее он отталкивает от себя все, что не кажется ему однородным. Первым и необходимым условием является овладение языком, а это означает, что он должен быть покорен и представлять собой то, что желает слышать римское ухо. Тот, кто хочет удержаться и добиться признания в Риме, должен вооружиться самыми точными знаниями. Так, у автора, который не живет в Риме и не издает здесь своих книг, едва ли имеются перспективы широкого признания. Марциал сам извиняется, что третью книгу своих эпиграмм он посылает в Рим из Цизальпинской Галлии, то есть из Северной Италии, и желает, чтобы у его книги нашелся покровитель, который сберег бы ее от судьбы оберточной бумаги для перца и ладана или оболочки, используемой для жарки тунца. Ибо то, что появляется на свет в Риме, пользуется большим спросом, и римская книга должна взять верх над галльской.

Благодаря этому становится понятным и то, почему Марциал практически не затрагивает ту плодотворную область комического, в которой специфически городское сталкивается со всем тем, что сами римляне называли варваризмом. Он говорит о комическом творчестве некоего плагиатора, жалуясь, что оно пачкает фиалковый пурпур Рима сальными клочьями капюшона галльского барда. Таким образом, очевидно, что этот плагиатор был галлом, чье остроумие пропахло провинцией. Другого автора, выдававшего свои опусы за творения Марциала, он клеймит как площадного поэта, воспроизводящего лишь ругань уличных девок, сквернословие и остроты домашних рабов, то есть людей, чья речь соединяет в себе грубость и чужеземное влияние. Но в этих сомнительных сферах невозможно добиться того успеха, который удовлетворил бы тонкий вкус. Он может быть достигнут лишь там, где сам материал уже подготовлен для римского вкуса, где чужое по форме и содержанию уже не бросается в глаза. Само остроумие, если оно хочет обрести признание, должно стать римским. Поэтому сатиры Марциала являются свидетельством того, насколько далеко зашла романизация провинций, какие плоды она начала приносить. Кажется, что в этом отношении наиболее быстрыми темпами двигалась Испания — и даже ушла в своего рода отрыв, ведь в эту эпоху выходцами из испанской провинции наряду с Марциалом были не только Сенека и Квинтилиан, но и Траян, первый провинциал на римском императорском троне.

Марциал, которому не приходило в голову раздаривать или раздавать экземпляры своих эпиграмм, сам называет нескольких римских книготорговцев, занимавшихся их продажей. Все говорит за то, что эти книги очень быстро приобрели известность и широко разнесли славу поэта. Эти книги читались отнюдь не только в Риме и римлянами. Офицеры римских легионов донесли их в своих походных мешках до Британии, Африки и границ Парфии. Их читали в провинциях, особенно охотно в Испании и Галлии. Это внимание галльской интеллигенции радовало поэта; он отмечает тот спрос, которым его произведения пользуются в Виенне, городе в Нарбоннской Галлии, и не упускает возможности воспеть это обстоятельство. Он упоминает, что ретии, племя, жившее в районе современного Аугсбурга, называли его имя Норбанусу, офицеру императорской армии. Таким образом, по мере того как образованные круги всех провинций начинают использовать латинский язык, растет и интерес к римской литературе. Не стоит пояснять, насколько этот интерес был вызван резиденцией императора, средоточением всей власти. Достаточно лишь отметить, что всякое точное знание римских реалий само по себе представляло собой значительную ценность и что люди чувствовали себя весьма обязанными, если им его сообщали.

II

Материал, обрабатывавшийся Марциалом, не слишком разнообразен; кроме того, он любит варьировать один и тот же предмет и, меняя угол зрения, извлекать из него нечто новое. Его сатиры идут вслед за определенными и четко очерченными явлениями римской жизни и кристаллизуют их. Поэтому нам стоит рассмотреть главные занимавшие его темы. К ним в первую очередь относится тема определенного, конкретного места.

Мы уже говорили о ее значении. Лишь она придают всему индивидуальному определенный контекст, прочную основу и четкие очертания, так что можно сказать, что форма целого также определяется городской границей. Образы, взятые из римской жизни, принадлежат к сильнейшей стороне творчества Марциала. Там, где дело касается того, чтобы удержать ускользающее мгновение, столь своеобразно наполненное жизненным духом, там поэт берет верх над историком, ибо последний в силу своего занятия вынужден иметь дело со всевозможными сокращениями. Он бесконечно далек от мгновения, его дело — изображать прошлое в его отношении к настоящему; он должен работать с твердым, готовым материалом. А вот картина, рисуемая поэтом, сохраняет жизнь того мгновения, которое не принадлежит никакой истории. Так перед нашими глазами возникает шумная, много-людная, грязная Субура. [Одна из самых оживленных улиц Рима (здесь и далее прим. пер.).] Мы слышим, как мулы тянут повозки, груженные мрамором для каких-то новых построек. Раздается шум из лавок и ремесленных мастерских; мы успеваем выхватить короткую фразу полуобнаженной девицы, бросившей быстрый взгляд на Субуру и захлопнувшей окно. Видны строения крошечных мастерских, торговцы, скупающие битое стекло для серных нитей, продавцы вареных бобов, дрессировщики змей и продавцы рассола, повара, предлагающие колбасу, дымящуюся в переносных печах. Сутенер из Гадеса предлагает гадесских девок, пользующихся особым спросом из-за присущей им чрезвычайной искусности в любовных делах. Марциал описывает одну такую уличную девку, что жила в устье Субуры рядом со штаб-квартирой городского префекта и сапожными мастерскими. Или перед нами один день живущего в мировом городе бездельника. Он бесцельно слоняется по Септам, [Saeptum — загородка, огороженное место, где римский народ в собрании подавал голос.] по площади, где собирались Центуриатные комиции и где находились самые богатые лавки. Здесь он велит показать ему тех избранных юношей, которых представляют лишь богатым знатокам и в особых помещениях. Затем он требует слоновую кость, изготовленное в виде полумесяца черепаховое ложе для принятия пищи на шесть персон и придирается, что оно слишком мало для его стола из лимонного дерева. Потом он осматривает сосуды для мирры, коринфскую бронзу, старинные вазы, сардоникс и яспис, пока наконец не покупает за один асе два плохоньких кубка и не отправляется восвояси.

Еще одна картина римской повседневной жизни. Слышна поступь смены охраны императорского дворца, мощный столб дыма поднимается от терм Нерона, поэт описывает пир, на котором звучат шутки по поводу синей и зеленой цирковых партий. Вновь мы видим уличную сутолоку, в которой каждый, не обращая внимания на других, с таким рвением продирается вперед, что следует опасаться за свои ребра. Знакомые приветствуют друг друга, никак нельзя избежать целовальников, то есть тех, кто в качестве уличных приветствий раздает поцелуи, против которых бессильны как язвы, оспа, капюшоны и закрытые носилки, так и титул консула или трибуна, сопровождающие ликторы и высокий трибунал, ведь эти целовальники, вытянув губы для поцелуя, готовы преследовать свою жертву даже в нужнике. Жизнь в усадьбах, на курортах представляет собой лишь продолжение этой характерной для гигантского города гонки. Марциал сам владеет усадьбой, не приносящей ему никакого дохода, ибо то, что он дарит посещающим его усадьбу гостям — куры, яйца, оливки, капуста и фиги, выросло, то есть было куплено на Субуре. Такие владельцы усадеб, которые все свое продовольствие привозят в усадьбу из города, отнюдь не редкость. Жизнь на курортах полна роскоши и комфорта. Аполлинарий, предпочитающий всему миру берег Формии, прямо из окна своей комнаты, со своего спального ложа закидывает удочку, его специальный слуга-рыболов тащит к нему камбал и сомов, жирные мурены сами плывут к хозяину пруда, на зов являются даже хариусы и морские окуни.

Зрелища

Менее всего проявляется комическая мощь Марциала в его книге о зрелищах, свидетельствующей о том, что он был заядлым посетителем цирков и амфитеатров. Ведь все эти бои гладиаторов, морские битвы и травля диких зверей мало пригодны для художественного изображения, а завершаются они всегда одной и той же кровавой бойней, однообразной массовой резней. Поднимает ли носорог в воздух быка, разрывает ли тигр льва, убивает носорог медведя или слон быка, все это в равной степени служит удовлетворению дикой потребности в сенсации. Слон, падающий на колени перед императором, беременная свинья, из распоротого живота которой появляется поросенок, или заяц, без опаски залезающий в пасть льва, — таковы цирковые забавы. Не лучше и различные театрализованные действа, демонстрирующие мифологические сцены, скажем, шутка со взмывающим в воздух актером, сидящим верхом на быке и одетым, как Геракл, или изображение на потеху городской черни глубокого мифа о Пасифае, осуществляемое средствами самой пошлой эмпирии. Верхом безвкусицы, пожалуй, является воспроизведение мифа об Орфее, при котором с помощью скрытых механизмов на арене движутся леса и скалы, бегают дикие и домашние животные, птицы вьются вокруг одетого, как легендарный певец, приговоренного к смерти преступника, пока, наконец, он не будет разорван свирепым медведем. Все это описывается Марциалом с заметным удовольствием и куда менее заметным остроумием, и то, что он по этому поводу высказывает, свидетельствует о наивной радости, которая не вызывает никаких мыслей относительно самого этого зрелища.

Места для всадников

Обновляя lex Roscia theatralis, [Театральный закон Росция (лат.).] Домициан издает новые постановления по поводу мест для всадников на зрелищных представлениях. Вследствие этого всадники, занимавшие четырнадцать рядов позади сенаторов, стали строго досматриваться на предмет того, соответствуют ли они всадническому цензу, что вело к комическим сценам в театрах. Иной зритель, поверх тоги которого надета дорогая лацерна, [Верхнее платье (лат.).] бледнеет уже, как только увидит, что к нему приближается императорский надзиратель, следящий за местами для всадников. Другой, носивший прежде зеленые одежды, теперь облачен в пурпур и багрец, хотя он не может предъявить четыреста тысяч сестерциев всаднического ценза. Третьего поэт увещевает встать и скрыться, прежде чем приблизится надзиратель. Нанней, уже дважды или трижды изгонявшийся надзирателем, теперь усаживается между кресел. Когда же его прогоняют и отсюда, он полуоблокачивается на последнее сиденье, так что со стороны всадников кажется, что он сидит, а со стороны надзирателя — что стоит. У Евклида, изгнанного надзирателем, хотя он похваляется своими доходами и ведет свою родословную от самой Леды, во время бегства выпадает огромный ключ, что свидетельствует о том, что у него нет привратника, или даже о том, что рабом-привратником является он сам. Тогда как цирюльник Циннамус благодаря деньгам, подаренным покровительницей, становится всадником. А Руф, который, сверкая великолепными украшениями, в белоснежной тоге сидит в первом ряду, носит на лбу пластырь, под которым, по всей видимости, находится клеймо «F. H. Е.» (fugitivus hic est) [Это — сбежавший (лат.).] беглого раба.

Пиры

Они заполняют обширное пространство и предоставляют неисчерпаемый материал для эпиграмматиста. Объектом злословия становятся то гость, то хозяин, то сама трапеза. Чем более роскошными являются пиры, чем более лакомые блюда на них подаются, тем охотнее они посещаются, тем больше усилий прилагается, чтобы получить на них приглашение. В этих стараниях зачастую заключается нечто в высшей степени комическое, как, например, в хлопотах Селия, бегающего от Марсова поля к храму Изиды и портику Помпея, проносящегося через купальни и возвращающегося к Марсову полю, где он молит о приглашении изображенного в облике быка Зевса и фигуру Европы. Другой неприглашенный в связи с этим бродит повсюду с траурной миной на лице. Третий посещает лекции и судебные заседания, сопровождая выступления докладчиков и ораторов восхищенными выкриками, и вставляет свои «Послушайте, как метко сказано!», «Как великолепно! Как весомо!», стремясь получить заветное приглашение. Иной домогающийся приглашения зарабатывает его, выкладывая политические новости, и, таким образом, вся эта толпа паразитов, составляющих некий единый устойчивый персонаж античной комедии, тратит свои дарования, чтобы прокормиться. Среди этих гостей встречаются бесстыдники, складывающие в мешки стоящих позади них юношей целые куски свиного вымени, антре-коты, отварных голубей вместе с бульоном, так что можно спросить, почему стол для них не накрывается прямо у них за спиной. Более того, иные даже продают эти, так сказать, сувениры на рынке.

Между тем и хозяевам присущи некоторые характерные особенности. Один смешивает свои вина, другой на глазах у гостей в одиночку съедает все поданные на стол грибы, третий не подает на стол ничего, кроме кабаньей туши, которая к тому же настолько мала, что ее мог бы добыть даже безоружный карлик. Четвертый одаривает гостей тонкими благовониями, но не дает им никакой еды. Неприятны также и слишком громкая музыка, и хоровод девушек, танцующих вокруг гостей, отвратительны хозяева, уже при подаче первого блюда, уксусного студня и салатов, начинающие читать вслух своим гостям. Иной хозяин по-разному угощает различных своих гостей: одним предлагает устрицы, камбалу и толстогузых голубей, другим же — мидии, свинушки и издохшую в клетке сороку. Другой сидит развалясь, громко рыгает, ковыряется в зубах, принимает во время еды массаж и доводит свои маленькие слабости до неприличия. Еще один хозяин, отличающийся сильной потливостью, в течение трапезы одиннадцать раз меняет застольное платье. Стелла заставляет поэта прямо во время еды писать стихи. Наиболее приятен для Марциала тот обед, во время которого он не слышит ни лживых слов, ни чтения вслух, когда не танцуют гадесские девушки и не звучит хор флейт, а лишь играет маленькая тростниковая флейта, такой обед, каким сам Марциал потчевал Торания.

Но свободен, признает поэт, лишь тот, кто ест, не предаваясь чревоугодию. Человек свободен лишь тогда, когда он питается не в гостях, а дома, когда он пьет пользующееся дурной славой из-за густого красного осадка вейское вино и принимает утехи Венеры из народа, цена которой — два асса. Лишь тогда он так же свободен, как парфянский царь.

Бани

При одновременном развитии механических приспособлений они способствуют все большей и большей роскоши. Термы и холодные бани, в которых моются все вместе, включая и женщин, чрезвычайно роскошны. Особой славой пользуются частные купальни Лупа, Фортуната, Грилла и Фавста; известен один кутила, растранжиривший в них аж десять миллионов. Каменные термы подогреваются при помощи искусственных теплопроводов (hypocausta), бани (balnea) строятся из дерева. Тукка строит из каристейского мрамора термы, в которых могли бы плавать корабли. Поскольку для их нагрева не хватает дров, Марциал в шутку предлагает топить их при помощи дерева, из которого построена balneum. Как верх роскоши он воспевает термы Клавдия Этруска, построенные из зеленого тайгетского мрамора и пестрого ливийского и фригийского камня.

С банным делом связаны и возрастающее значение косметических профессий, и распространение торговцев мазями и благовониями, лавки которых заполнены самыми дорогими товарами. Самым уважаемым из них удается стать arbiter elegentiarum, [Судья в вопросах изящества (лат.).] как, например, тому Косму, чьего суждения, говорят, страшился сам император Нерон и которому Марциал прямо адресовал свои эпиграммы. Всеми благовониями этого Косма пахнет Геллия, повсюду в городе можно встретить людей, которых поэт сравнивает с ходячими столбами благовонных испарений. Как чрезмерный, так и недостаточный уход за своим телом является плодотворной темой для комического поэта. Мы видим, как сторонники кинического и стоического учений, бородатые, лохматые и неухоженные, идут по улицам рядом с вылизанными, кудрявыми и благоухающими щеголями. Племя педерастов подразделяется на активных и пассивных, причем вторая категория бросается в глаза благодаря их женственному франтовству и элегантности. Вот один из них, чьи непричесанные волосы заставляют предполагать в нем строгого моралью стоика, выбирает любовника. Лаэтин красит волосы, Полла скрывает даже складки своего живота с помощью теста. Кто-то еще натирает лысину и лицо дропаксом и псилотроном. Беззубый плешивец ковыряет во рту покрытыми мастикой деревянными шпильками, чтобы создалось впечатление, что у него есть зубы. Корацин пахнет содержимым свинцовых сосудов торговца благовониями Ницера, а у Феба на лысине нарисованные волосы. Он волосат и в высшей степени облезл.

Ксении (подарки)

Обычай дарить в определенные дни, прежде всего во время празднования Сатурналий, подарки становится все более и более распространенным. Бедные клиенты одаривают своих патронов покрытыми золотистой накипью финиками и монетами в один асе с изображением головы Януса, друзья и родственники дарят друг другу продовольственные товары и пред- меты обихода. Как правило, эти подарки, поскольку речь идет о проявлениях внимания, не слишком ценны, но они могут быть и весьма дорогими. Любезность, первоначально составляющая смысл этого обычая, быстро исчезает, остаются лишь приносимые им неудобства. Ведь и подобающие почтенным женщинам подарки на дни рождения делаются вообще-то для того, чтобы сделать приятное себе самому. Обойденный подарком легко обижается, а подарки, остающиеся без ответа, вызывают раздражение. Кроме того, подарки делаются, чтобы получить в ответ еще более крупный подарок, в силу чего бедняка, ничего не подарившего богачу, уже поэтому можно назвать щедрым. Люди должны внимательно следить за списками подарков, они постоянно заняты покупками и тем не менее постоянно что-то упускают. Отнюдь не исключены злоупотребления, так, чтобы получать подарки, Клит восемь раз в году празднует собственный день рождения, а один хитрец благодаря подаркам и вовсе сумел разбогатеть.

Благодаря обычаю дарить подарки появляются «Ксении», — стихи, написанные специально в сопровождение небольших подарков, которые от этого приобретают большую ценность. Такое стихотворение представляет собой своего рода остроумную шутку, предназначенную для изысканного вкуса. О популярности ксений можно судить уже на том основании, что ими наполнены две книги эпиграмм Марциала. Они представляют собой надписи не длиннее двух строчек, в которых говорится о ладане, перце, бобах, латуке, рыбе, о блюдах фруктов, грибов, о свином вымени, винах и сотнях других вещей. Все, что дарится на Сатурналии, от орехов, досок для письма и писчей бумаги до живых свиней и пышных лож, сопровождается ксениями. Кроме того, они еще и приносят выгоду, ибо используются теми, кто сам не может написать эпиграмму. В конечном счете они образуют отдельный жанр литературы, которая пишется и собирается ради нее самой, в результате чего ксении утрачивают свою сугубо вспомогательную сущность и превращаются в нечто самостоятельное.

III

В своих эпиграммах Марциал использует элегейон, скацон и гендекасиллаб, и это художественные формы, созданные для эпиграмматической обработки материала и позволяющие обострить мысль на самом минимальном пространстве, повернув ее в комическое русло. Элегейон подходит, как правило, и для изображения возвышенного, которое в то же самое время заключает в своей форме и нечто остроумное. Однако Марциал отнюдь не является мастером в изображении возвышенного. Он использует возвышенное исключительно в декоративных целях, поскольку мифы, к которым он прибегает, берутся им как нечто готовое, исключительно как некое украшение, и он обращается с ними столь же холодно и виртуозно, как ремесленник, который, изготавливая по определенному шаблону карниз, переносит на него изображения с кубков и амфор. При этом он точно ориентируется на римский вкус. В сущности, для него мифы представляют собой не более чем шутки, и он гордится тем, что в его стихах не встретишь кентавров, горгон или гарпий, но что в них дан образ человека и его нравов. И вот здесь, в изображении комических ситуаций, он достигает наибольших высот именно тогда, когда несколькими острыми штрихами набрасывает картину городской жизни и людского движения, которым она полна. К тому же он не страшится и карикатурности. Он обладает уникальным талантом создавать при помощи скудных средств нечто завершенное, легко возбуждаясь и столь же быстро утоляя свое возбуждение творениями, приносящими ему полнейшее счастье. Несправедливо отвергать такое дарование лишь потому, что оно не порождает масштабных, связных произведений. Скорее следовало бы согласиться с его похвалой коротким книжкам, которые он славит за то, что они требуют немного бумаги, быстро пишутся и не вгоняют в скуку.

Он — фланер до мозга костей; его эпиграммы рисуют нам картину праздных шатаний по всемирному городу. Мы можем понять это уже на основании тех сведений о римской топографии, которые он нам предоставляет. Слоняясь и фланируя по городу, он хорошо изучил цирки, зрелища, бани, рынки и площади, книжные и художественные лавки, антикварные магазины. Он знает Рим так же хорошо, как складки собственного платья; свыше тридцати лет жизни в нем позволили ему стать подлинным знатоком этого города. Он живет на Mons Quirinalis [Квиринал, Квиринальский холм (лат.).] и хвалит свое место жительства, ибо отсюда ему видны лавровые деревья в роще Випсания Агриппы. Он весел и способен наслаждаться жизнью, а то описание, которое он посвящает себе самому (его голос глубок, его волосы непослушны, его грудь и бедра покрыты густыми волосами), указывает на крепкую конституцию. Он наслаждается захватывающей и одновременно быстротечной городской жизнью, как знаток, располагающий неограниченным количеством свободного времени. Даже тогда, когда он описывает прелесть и очарование пейзажа своей родной Испании, Рим остается для него самым прекрасным местом в мире. Он весь устремлен к римской жизни, пожираемой им глазами и ушами. Он погружен в нее целиком и полностью, он наслаждается ее богатством, ее силой, ее утонченностью, ее живым остроумием и ее новинками. Неусыпное чувственное любопытство поддерживает его наблюдательность; его эпиграммам присуща некоторая болтливость, и при их чтении мы чувствуем, какую роль в них играют отфильтрованные им городские сплетни.

Защищаясь от предъявляемых ему упреков в непристойности, Марциал не без основания утверждает, что эпиграммы пишутся для тех, кто имеет обыкновение наблюдать за флоралиями, [Празднества в честь богини Флоры.] тогда как празднество в честь Флоры отнюдь не клеймится как непристойное, а девиц для любовных утех отнюдь не красит целомудренность столы. [Длинное платье, доходящее до пяток.] Изгнание непристойности из эпиграммы означает ее полное выхолащивание, оно превращает Приапа в презренного скопца. Он прав, ибо порицаться может не само изображение непристойного, а лишь способ изображения. Ведь когда непристойно само изображение, поэт заслуживает порицания. Упрек Марциалу вызван тем, что он в целом слишком много размышлял о непристойном, слишком легко его отыскивал и слишком часто возвращался к этому предмету. Он обращает внимание не столько на сладострастное, сколько на отвратительное и вызывающее омерзение, а такие вещи следует рассматривать с величайшей осторожностью, ибо они обладают свойством прилипать к тому, кто на них нападает. Поэтому многие эпиграммы дурно попахивают, ведь зловонием отличается сам их предмет.

Но еще больше им вредит то, что Марциал настолько податлив и подобострастен, что не только переходит границы всяческих приличий, но и забывает о какой бы то ни было осторожности и разумности. Слащавая лесть, которую он расточает императору Домициану, его прямо-таки сочащаяся преданность ему просто невероятны. Этот холодный, угрюмый, вероломный тиран, живший в своем дворце, словно в пещере, с одобрением читал марциаловы эпиграммы. Марциал славит его то как победителя германцев, даков и хаттов, то как величайшего из всех цензора и царя царей. Он молится за долгую жизнь императора и восхваляет его за то, что тот расширил римские улицы и запретил кастрацию во всей империи. Он приветствует его как обновителя lex Julia de adulteriis et stupris, [Закон Юлия о прелюбодеянии и развратном бесчестии (лат.).] lex Papia Poppaea [Закон Папия Поппея (лат.).] и закона о нарушении супружеской верности, хотя не может не знать, что сам Домициан неравнодушен к кастратам и в нарушение супружеской верности сожительствует со своей племянницей Юлией. Домициан, повелевавший именовать себя «Наш господин и бог», еще более усилил культ императора, и Марциал добровольно в этом ему содействовал. Он возвышает императора над Геркулесом, над Юпитером, он утверждает, что Геркулес как менее значительный по своему рангу бог приносит жертвы императору как богу, более значительному, и даже, что все боги делают это. «Призови меня Юпитер, — ничуть не смущаясь, заявляет Марциал, — я скажу ему: „Поищи себе другого гостя, мой Юпитер держит меня здесь, на земле»». Юлия, возлюбленная и племянница Домициана, возводится им в ранг богини, а умерший сын императора — в ранг бога. «Поистине, — восклицает он, — век Домициана превосходит все прочие века». И сводя почти все эти характеристики воедино, категорически заявляет: «Ты — император и бог, власть твоя священна». Чувствуется, как мало во всем этом истины, что он лишь пытается удержать и укрепить свое собственное положение. В своих эпиграммах он не только обращается к самому императору, он принюхивается ко всем закоулкам императорского дворца, он так неустанно пытается попасть на глаза императорскому окружению, что для него хорош кто угодно, кто пользуется хоть каким-нибудь влиянием. Он льстит пользующимся дурной славой денунциантам Регулу и Суре, рекомендует себя архитектору Домициана Рабирию и возносит хвалы Криспину. Этого последнего, египтянина и сына рабыни из Канопуса, ставшего рабом некоего торговца рыбой, а при Домициане ставшего придворным шутом и денунциантом, Марциал умоляет, чтобы тот сказал императору: «Марциал — слава твоей эпохи и стоит ненамного ниже Марса и Катулла».

В конечном счете эти старания скомпрометировали его самого и его музу, ибо, вне всякого сомнения, именно в них заключалась причина его изгнания Траяном и возвращения в окрестности Бильбилиса. После убийства Домициана он сам признает, что его лесть — убогая износившаяся дрянь. Он уверяет, что более никого не желает называть господином и богом и, не переводя дыхания, изливает похвалы на Траяна, уверяя его, что при Домициане все были бедными, а теперь благодаря Траяну и его храмовым пожертвованиям все стали богатыми.

Это чрезмерное подобострастие раздражает, ибо в нем ощущается пустота и нарочитый энтузиазм. Сюда добавляется и то, что в самоуверенных высказываниях, которые Марциал вставляет то там, то тут, есть нечто наивное; в них обнаруживается детское тщеславие провинциала и выскочки. Он неустанно обращает внимание других на свое значение, свою славу, на то влияние, которое он будет оказывать на самое далекое будущее, а когда он в самодовольной скромности отказывается признать себя первым среди всех поэтов, то тем не менее утверждает, что место первого ниже второго. Гавру, называющему его небольшим талантом, поскольку он пишет небольшие вещицы, он возражает: да, но зато живые, тогда как Гавр изготавливает гигантов из глины. Кое-кто лопается от зависти, ибо Марциала читает весь Рим, ибо народ указывает на него пальцем, ибо он обладает унаследованными правами, владеет усадьбой за городом и домом в Риме, ибо его часто зовут в гости, ибо каждый его знает и хвалит. Неволу, который никогда не приветствует его первым, а лишь отвечает на приветствие, он замечает, что ему воздавали хвалы два императора, что он пользуется правами трибуна и всадника, сидит в одном из четырнадцати рядов и уже выхлопотал кое-кому право гражданства. Он превозносит самого себя, не жалея красок. Его книгам присуще чувство такта, они бичуют пороки, а не людей. Бильбилис обязан ему своей славой не менее, чем Верона Катуллу. Его книги читают суровые центурионы в покрытых инеем гетских лугах, его читают даже в Британии. Он известен во всей ойкумене. Это раболепие и это несокрушимое самодовольство несколько снижают силу его эпиграмм. В них не оказывается ничего решительного, в общем и целом они представляют собой некий компромисс, примиряющий остроумие с окружающим миром. Марциал предупредителен и любезен, ему не свойственны злоба и безжалостность. В его сангвиническом и чувственном темпераменте, в его живом характере отсутствует какая бы то ни было суровость. Он — не стоик, он сторонник разумного удовольствия. Кроме того, взор, обращенный им на мир, никоим образом не ответствен за череду встающих перед ним предметов, за оценку вещей; Марциал воспринимает их, сравнивает, затем обращается к чему-то иному. Он не обладает ни силой, которая требуется непримиримой ненависти и презрению, ни терпением, чтобы пополнить ее своей свежей кровью, духом и жизнью. Он ловко увертывается от упрека в том, что занимается исключительно незначительными предметами, и возносит похвалу своей музе, которая, по его словам, хотя и играет лишь тоненькой соломинкой, но воздействует сильнее, чем иная медь звенящая.

Таким образом, его сатиры охватывают некую срединную область, то есть движутся в том круге, который исхожен самим автором. Император, сенат, влиятельные люди, всякий человек, способный навредить автору, остаются нетронутыми. Он ограничивает свое остроумие зоной, в которой оно может быть терпимо, ведь там оно не только безвредно, но живительно и приятно. Политическое честолюбие ему чуждо; он не испытывает ни склонности к сотрудничеству в этой сфере, ни потребности быть в оппозиции, даже лишь молчаливой. Он не питает симпатий к республиканскому прошлому. И его сатиры также не достигают корней целого; они порождены не болью и не той радикальной горечью, в силу которой все видится прогнившим и истлевшим в самой своей основе. Ведь это просто невозможно, ибо какой традиции обязан этот испанский кельтибер, какой, в конечном счете, ответственностью он связан? Ему нет никакого дела до сущности Древнего Рима, как провинциал, он уже не может быть благосклонно настроен по отношению к ней, ведь чем быстрее империя расправляется с этими консервативными остатками, тем лучше обстоит дело с его гражданскими правами, тем свободнее он может выгодно подавать свой талант. А следовательно, его творчество представляет собой определенный вклад в ту романизацию империи, предпосылкой которой является уничтожение римского полиса. Сама идея империи разрушает старый Рим и превращает его в столицу мира.

На сайте используется греческий шрифт


© Север Г. М., 2008—2016